…кому дорого здоровье детей, тот не должен поддерживать идею коллективного воспитания.
Теодор Хелльбрюгге, Герхард Дёринг
Встал перед нею горький вопрос: неужели кончена, неужели кончена жизнь? Неужели впереди только починка, уборка и … старость?
Наутро Евгения Алексеевна послала Жукову по почте записку с согласием на отправку детей к дедушке. За обедом она сказала о своем решении детям. Оля выслушала ее сообщение безучастно, поглядывая на своих кукол, а Игорь задал несколько деловых вопросов:
– А чем поедем? Поездом?
– Там можно рыбу ловить?
– Пароходы там есть?
– Аэропланы там летают?
Евгения Алексеевна уверенно ответила только на первый вопрос. Игорь удивленно посмотрел на мать и спросил:
– А что там есть?
– Там есть дедушка и бабушка.
Оля хмуро отозвалась, посматривая на кукол:
– А пачему там дедушка? И бабушка?
Евгения Алексеевна сказала, что дедушка и бабушка очень хорошие люди и там живут. Обьяснение не удовлетворило Олю – она не дослушала его и отправилась к своим куклам.
После обеда Игорь подошел к матери, приник к ее плечу и спросил тихо:
– Знаешь что? Этот дедушка тот? Папин? С усами?
– Да.
– Знаешь что? Я не хочу ехать к дедушке.
– Почему?
– Потому что он пахнет. Знаешь … так пахнет!
Игорь рукой потрепал в воздухе.
– Глупости, – сказала Евгения Алексеевна. – Ничего он не пахнет. Все ты выдумываешь …
– Нет, он пахнет, – упрямо повторил Игорь. Он ушел в спальню и оттуда сказал громко, с настойчивой слезой:
– Знаешь что? Я не поеду к дедушке.
Евгения Алексеевна вспомнила своего свекра – он приезжал прошлым летом в гости к сыну. У него действительно были седые усы с пышными старомодными подусниками. Ему уже было за шестьдесят, но он бодрился, держался прямо, водку глушил стаканами и все вспоминал старое время, когда он работал сидельцем в винной лавке. От дедушки распостранялся оригинальный, острый и неприятный запах, присущий неряшливым и давно не мытым старикам, но Евгению Алексеевну больше всего отталкивало его неудержимое стремление острить, сопровождая остроты особого значения кряканьем и смешком. Его звали Кузьмой петровичем, и, вставая из – за стола, он всегда говорил:
– Спасибо богу та й вам, казал Кузьма и Демьян.
Проговорив это, он продолжительно щурился и закатывался беззвучным смехом.
Евгения Алексеевна подумала, что у этого дедушки детям будет "так себе ". Да, с чего они живут? Пенсия? Хата своя. Сад, как будто. Может, сын высылает? А не все ли равно? Пусть об этом думает Жуков.
Что – то тревожное и нерадостное родилось в душе Евгении Алексеевны; подозрительным был и Жуков с его жалобой на затурднительность уплаты двухсот рублей; но в душе продолжали жить и неясные надежды на какие – то перемены, на новые улыбки жизни.
Через несколько дней Жуков прислал записку, в которой подробно описывал, когда и в каком порядке должны дети выехать к дедушке. Он давал до Умани провожатого; этот самый провожатый и принес записку. Это был юноша лет двадцати, чистенький, хорошенький и улыбающийся. У Евгении Алексеевны стало почему – то легче на сердце; оставалось только неприятное впечатление от такого места письма:
"Дорогу провожатого (туда и обратно) я оплачу, а тебя прошу дать рублей шестьдесят на билеты для детей, учитывая, что за Олю нужно четверть билета, – у меня сейчас положение очень тяжелое ".
Но Евгения Алексеевна на все махнула рукой. Все больше и больше волновала ее мысль о том, что наконец – то она останется одна на два – три месяца, совершенно одна, в пустой квартире. Она будет спать, читать, гулять, ходитьв парк и в гости. Сверх всего этого должно быть еще что – то, могущее решительно изменить ее жизнь и ее будущее, – об этом она боялась даже мечтать, но именно поэтому на душе становилось просторно и радостно.
Дети не омрачали эту радость. Игорь как будто забыл о своем недавнем протесте. Перспектива путешествия и новых мест увлекала их. Они весело познакомились с провожатым.
Оля расспрашивала его:
– Поезд, так это с окнами? И все видно? Поле? Какое поле?
Провожатый в предложенных вопросах не видел ничего существенного и отвечал пустой улыбкой, но Игорь придавал им большое значение и с увлечением рассказывал Оле:
– Там такие окна … не такие, как в комнате, а так задвигаются, вниз задвигаются. Когда смотришь, так ветер, и все бежит и бежит.
– А поле какое?
– Это все земля и земля, и все растет. Трава, и деревья, и эти, как их, хаты. И коровы ходят и еще овцы. Целые такие кучи!
В этих вопросах Игорь обладал большими познаниями, так как в своей жизни несколько раз путешествовал. Эти разговоры отвлекали его от запахов дедушки. Но когда пришел день отьезда, Игорь с утра расхныкался, сидели в углу и повторял:
– Так и знай, все равно, возьму и уеду. Вот увидишь, возьму и уеду. И с какой стати! И почему ты не едешь? Какой отпуск? А тебе все равно будет скучно без нас. Так и знай.
Оля просидела целый день на своем раскрашенном стуле и все о чем – то думала. Когда пришло время собираться на вокзал, она заплакала громко, по – настоящему, дрыгала ногами, отталкивая новые туфли, и все протягивала руки к матери. Только этот жест, сохранившийся у нее с раннего детства, обозначал что – то определенное, потому что слов нельзя было разобрать в ее плаче.
Провожатый был уже здесь и весело старался уговорить Олю:
– Такая хорошая девочка и кричит? Разве так можно?
Оля махала на него мокрой рукой и еще громче завопила:
– Да … мамм – и больше ничего не разберешь.
С большим трудом, вспоминая вагонные окна, коров и поле за окнами, рассказывая о волшебных садах дедушки и о чудесной реке, по которой ходят белые пароходы и рыбаки проносятся на раздутых парусах, удалось Евгении Алексеевне успокоить детей. Потом до самого отхода поезда она вспоминала жуткий ход, сделанный ею в отчаянии:
– Едем, детки, на вокзал, едем. Вы не грустите, все будете прекрасно. А на вокзале папку увидите, папка будет вас провожать …
Услышав это, Оля радостно взвизгнула, и на мокром ее личике различалось выражение смеющегося счастья. Игорь как – то недоверчиво морщил носик, но сказал весело:
– Вот это да! Посмотрим, какой теперь папка! Может, он теперь не такой?
На улице их ожидала служебная легковая машина Жукова. за рулем сидел все тот же шофер, всегда небритый и строгий никифор Иванович. Игорь пришел в полное восхищение:
– Мама! Смотри: Никифор Иванович!
Никифор Иванович повернулся на своем месте, небывало сиял и пожимал всем руки. Он спросил:
– Как поживаешь, Игорь?
– А вы теперь не сердитый, Никифор Иванович! А я поживаю … – Игорь вдруг покраснел и поспешил по другому вопросу: – Сколько теперь тысяч? Двадцать семь! Вот это нацокало …
На вокзале в буфете их ожидал Жуков. Он искусственно и церемонно поклонился Евгении Алексеевне и немедленно был отвлечен протянутыми ручонками оли. Он поцеловал ее и усадил к себе на колени. Оля в замешательстве ничего не могла сказать, только молча смеялась и поглаживала ладошками лацканы светло – серого пиджака отца. Наконец, она сказала нежно, склонив набок головку:
– Это новая куртка? Это пинжак? Да? Новый? А где ты теперь живешь?
Жуков улыбнулся с таким выражением, какое всегда бывает у взрослых, когда их приводит в восторг остроумие малышей. Игорь неловко стоял против отца, смотрел на него, опустив голову, и притоптывал одной ногой. Жуков протянул ему руку и спросил так же, как спрашивал никифор Иванович:
– Ну, как поживаешь Игорь?
Игорь не успел ответить, он как – то странно поперхнулся, проглотил слюну, залился краской и отвернул лицо в противоположную сторону. Неизвестно откуда в глаз вошла слеза. Игорь так и стоял, отвернувшись от отца, сквозь слезу видел искрящиеся предметы, белые скатерти на столах, большие цветы и золотой шар на буфетной стойке.
– Мама! Смотри: Никифор Иванович!
Жуков нахохлился, осторожно приподнял Олю и поставил ее на пол. Ее ручонка в последний раз скользнула по серому лацкану нового пиджака и упала. Куда – то упала и ее улыбка, от нее остались на лице только отдельные разорванные кусочки.
Жуков достал бумажник и передал провожатому на билет.
– Смотрите, не потеряйте, он – обратный. И письмо. На вокзале вас встретят, а если не встретят, там недалеко.
– Ну, до свиданья, малыши, – сказал он, весело обращаясь к детям, – вы все по курортам, а меня ждут дела. Ох, эти дела, правда, Игорь?
Возвратившись с вокзала, Евгения Алексеевна почувствовала, что она находится во власти беспорядка. Беспорядок был и в комнате – обычный разгром, сопровождающий отьезд, беспорядок был и в душе. Жуков обещал возвратить на вокзал машину, чтобы отвезти ее домой. Она лишние полчаса просидела на вокзале, ожидая машину, и не дождалась, стала в очередь к автобусу. А впрочем, черт с ним, с этим Жуковым. Кажется, провожатому он дал бесплатный билет.
Евгения Алексеевна занялась уборкой, потом согрела ванну и искупалась. По мере того, как вокруг нее все принимало обычный вид, и на душе становилось удобнее. Непривычное одиночество в квартире, тишина, чистота воспринимались почти как праздник. Она как будто впервые заметила свежесть воздуха в открытом окне, тиканье часов и уютную мягкость коврика на полу.
Евгения Алексеевна сделала прическу, вытащила со дна ящика давно забытый шелковый халатик, долго вертелась перед зеркалом, рассматривая интимную прелесть кружев и голубых лент на белье, стройные ноги и выдержанную линию бедер. Сказала задорно – громко:
– Дурак этот Жуков! Ты, Евгения, еще красивая женщина!
Она еще раз повернулась перед зеркалом, потом живо и энергично подскочила к книжному шкафу и выбрала томик Генри. Взобравшись с ногами на диван, она прочитала один рассказ, крепко потянулась, улеглась и принялась мечтать.
Но пришел завтрашний день, потом еще один, потом третий, и стало ясно, что мечты ее кружили в одиночестве, и жизнь не хотела мечтать с нею, а трезво катилась в прежнем направлении. На службе были те же бумажки, вызывные звонки управляющего, очередь посетителей и мелкие, будничные новости. Через учреждение, как и раньше, ритмически перекатывались волны дела. деловые люди, как и раньше, вертели соответствующие колесики, а в четыре часа гремели ящиками столов и с посеревшими лицами спешили домой. Что там у них за дома и куда они спешат? Какие у них, подумаешь, притягательные жены! Они спешили обедать, просто им хотелось есть. Во всяком случае, Евгения Алексеевна шла домой одна – всем было с ней не по дороге. Дома, как и раньше, она разводила примус и кое – что себе говорила. Шум примуса казался теперь невыносимо оглущительным и однообразным. Таким же однообразно – скучным был и обед.
На рабое вокрун нее вертелось до трех десятков мужчин. Они вовсе не были плохие и почти все были чуточку влюблены в своего секретаря. Но все это был семейный народ, было бы в высшей степени гадко отнимать их у жен и детей …
Но и без близкого мужчины было неуютно, особенно после того, как воображение взбудоражилось неожиданной и непривычной свободой. Евгения Алексеевна уже несколько раз поймала себя на рискованно – игривом тоне в разговоре с некоторыами окружающими. В этой игре она сама неприятно ощущала почти деловую сухость и холодное намерение. В ее поведении не было необходимой простоты и свободы. Как будто она водила на цепочке соскучившуюся женщину и рассчитывала – куда бы ее пристроить?
Вечером Евгения Алексеевна лежала и думала. Господи, нельзя же так! Что это такое? Надо влюбиться, что ли! Как влюбиться? В восемнадцать лет любовь стоит впереди как неизбежная и близкая доля, ее не нужно искать и организовывать. Впереди стоят и любовь, и семья, и дети, впереди стоит жизнь. А теперь, в тридцать три года, любовь нужно сделать, нужно торопиться, нужно не опоздать. И впереди стоит не жизнь, а какой – то ремонт старой жизни; в каком винегрете эта старая жизнь должна быть смешана с новой?
Постепенно падала уверенность духа у Евгении Алексеевны. Прошло все две недели, а неразборчивость и неприглядность будущего успели стать во весь рост, и снова за ним замаячила корявая фигура старости. Заглядывая в зеркало, Евгения Алексеевна уже не радовалась наряду кружев и бантиков, а искала и находила новые морщинки.
И в это время как раз ангел любви пролетел над нею, и на Евгению Алексеевну упала розовая тень его сияющих крыльев.
Случилось это, как всегда случается, нечаянно. Из Саратова прибыл в командировку тот самый блондин, который любил драгоценные камни. Он приехал шумный и насмешливый, ходил по служебным кабинетам, требовал, ругался и дерзил. Евгения Алексеевна с удовольствием наблюдала за этой веселой энергией и так же энергично старалась отбивать его нападение. Он кривил лицо в жалобной мине и, повышая голос до писка, говорил:
– Красавица! И вы обратились в бюрократа! Кошмар! Скоро нельзя будет найти ни одного свежего человека.
– Но нельзя же иначе, Дмитрий Дмитриевич, правила есть. Как это вы так напишете "просто "?
– А вот так и напишу. Дайте бумажку.
Он схватил первый попавшийся обрывок бумаги и широкими движениями карандаша набросал несколько строк. Евгения Алексеевна прочитала и пришла в радостный ужас: там было написано: "В Управление треста. Дайте три тонны бумаги. Васильев ".
– Не годится? – презрительно спросил Дмитрий Дмитриевич. – Скажите, почему не годится? Почему?
– Да кто же так пишет? "Дайте! " Что вы, ребенок?
– А как? А как нужно писать? Как? – действительно с детской настойчивостью спрашивал Дмитрий Дмитриевич. – Надо написать: настоящим ходатайствую об отпуске … на основании … и в виду … а также принимая во внимание. Так?
Евгения Алексеевна улыбалась с выражением превосходства и на минуту даже забывала, что она женщина.
– Дмитрий Дмитриевич, ну как же так "дайте "? Надо же основание – для чего, почему?
– Звери! Изверги! Кровопийцы! – запищал Васильев, стоя посреди комнаты и размахивая кулаком. – Третий раз приезжаю! Четыре тонны бумаги исписали, доказывали, обьясняли! Все вам известно, все вы хорошо знаете, на память знаете! Н – нет! Довольно!
Он схватил свою дикую бумажку и ринулся в кабинет управляющего Антона Петровича Вощенко. Через пять минут он вышел оттуда с преувеличенным горем на полном лице и сказал:
– Не дал. Говорит: пришлите плановика, проверим. Такие люди называются в романах убийцами.
Евгения Алексеевна смеялась, а он присел в углу и как будто заскучал, но скоро подошел к столу и положил перед ней листик из записной книжки. На нем было написано:
В тресте даже для столицы
Есть хорошенькие лица,
Но ужасно портит тон
Этот Вощенко Антон!!
Евгении Алексеевне стало весело, как давно не было, а он стоял перед ней и улыбался. Потом, осмотревшись, поставил локти на вороха папок и зашептал:
– Знаете что? Плюнем на все эти бюрократические порядки …
– Ну, и что? – спросила она с тайной тревогой.
– А поедем обедать в парк. Там чудесно: есть зеленые деревья, пятьдесяи квадратных метров неба и даже – я вчера видел, вы себе представить не можете, – воробей! Такой, знаете, энергичный и, по – видимому, здоровый воробышек. Наверное, наш – саратовский!
За обедом Васильев шутил, шутил, а потом задал вопрос:
– Скажите мне, красавица, вы, значит, есть не что иное, как брошенная жена?
Евгения Алексеевна покраснела, но он перехватил ее обиду, как жонглер:
– Да вы не обижайтесь, дело, видите ли, в том, что я, – он ткнул пальцем в свою грудь, – я есть брошенный муж.
Евгения Алексеевна поневоле улыбнулась, он и улыбку это поднял на руки:
– Мы с вами друзья по несчастью. И ведь незаслуженно, правда? И вы красивая, и я красивый, какого им хрена нужно, не понимаю. До чего плохой народ, привередливый, убиться можно!
Потом они бродили по парку, ели мороженое в каком – то кафе и под вечер попали на футбольный матч. Смотрели, болели, Дмитрий Дмитриевич вякал:
– До чего это полезная штука: футбол! В особенности для умственного развития! Ну, что ж? Я вижу, что они только и будут делать, что гонять этот мяч … Не поискать ли других острых ощущений? например, кино?
А через минуту он решительно предложил:
– Нет, отставить кино! В кино жарко, и поэтому мне страшно захотелось чаю. Пойдемте к вам чай пить.
Так началась эта любовь. Евгения Алексеевна не противилась любви, потому что любовь хорошая вещь, а у Васильева все выходило весело и просто, как будто иначе и быть не могло.
Но через три дня Васильев уезжал. На прощание он взял ее за плечи и сказал:
– Вы прекрасны, Евгения Алексеевна, вы замечательны, но я не буду на вас жениться …
– О, нет …
– Я боюсь жениться. У вас двое детей, семья, а я и без детей муж, по всей вероятности, неважный. Мне страшно, просто страшно. Это знаете, очень тяжело, когда тебя жена бросает. Это удивительно неприятно! Брр! И с тех пор я боюсь. Перепуган. Хочется побыть оодному, это далеко не так опасно. Но если вам нужен будет помощник для … какого – нибудь там дела, морду кому – нибудь набить или в этом роде, – я в вашем распоряжении.
Он уехал, а Евгения Алексеевна, отдохнув от неожиданного любовного шквала, грустно почувствовала, что ее жизнь вплотную подошла к безнаджености.
Проходили дни. В душе крепко поместился и занял много места образ Дмитрия Дмитриевича. Нет, это не была случайная греховная шутка. Образ Васильева был милым и притягательным образом, и поэтому так щемило сердце, ибо оно понимало, что Дмитрий Дмитриевич испугался двух детей и сложностей новой семьи. Хотелось нежно сказать ему:
– Милый, не нужно бояться моих детей, они добрые, прекрасные существа, они щедро заплатят за отцовскую ласку.
Дети теперь вспоминались с нестерпимой нежностью. В будущем только они стояли рядом снею, а капризная прелесть Дмитрия Дмитриевича могла годиться только для игры воображения. Что он такое? Случайный расписной пряник, мнгновенный луч зимнего солнца? Дети … И вот это будущее. И только!
От Игоря было получено одно письмо. В аккуратных ученических строчках его было беспокойство. Игорь писал:
"Мама, мы здесь живем у дедушки и у бабушки. Мы сильно скучаем. Дома жить лучше. Дедушка нам все рассказывает, а бабушка мало рассказывает. Речки здесь никакой нету и пароходов нету. Яблок тоже нету, только есть вишни. На деревья нельзя лазить, а бабушка нам дает вишни, а другие вишни продает на базаре. Я тоже ходил на базар, только вишней не продавал, а смотрел на людей, какие люди. Вчера приехал папа и уехал. Целую тебя тысячу раз.
Любимый твой сын Игорь Жуков ".
Евгения Алексеевна задумалась над письмом. Только одна строчка говорила прямо: "Дома жить лучше ". Бабушка, по всей вероятности, не очень ласкова с детьми. Вишен для них жалеет. И зачем приезжал папа? Что ему нужно?
Беспокойство Евгении Алексеевны не успело разгореться как следует пришло второе письмо:
"Милая наша мамочка, нельзя больше терпеть. Забери нас отсюда. Яблок еще нету, а вишней нам дают мало, все жадничают. Мамочка, забери скорей, приезжай, потому что терпения больше нету.
Любимый твой сын Игорь Жуков ".
Евгения Алексеевна в первый момент растерялась. Что нужно делать? Сказать Жукову. Ехать самой? Послать коно – нибудь? Кого послать? Ага, того самого провожатого.
Она бросила к телефону. После разрыва она первый раз услышала голос мужа в телефонной трубке. Голос был домашний, знакомый. Он теперь казался саомодовольным и сытым. Разговор был такой:
– Чепуха! Я был там в командировке. Прекрасно все.
– Но дети не хотят жить.
– Мало ли чего? Чего могут хотеть дети!
– Я не хочу спорить. Вы не можете послать того самого молодого человека?
– Нет, не могу.
– Что?
– Не могу я никого посылать. И не хочу.
– Вы не хотите?
– Не хочу.
– Хорошо, я сама поеду. Но вы должны помочь деньгами.
– Благодарю вас, не хочется участвовать в ваших истериках, капризах. И предупреждаю: до сентября я все равно денег вам присылать не буду.
Евгения Алексеевна хотела еще что – то сказать, но трубка упала.
Никогда еще ни один человек в жизни не вызывал у нее такой ненависти. Отправка детей в Умань была для Жукова только выгодным предприятием. Как мог этот жалкий человек обмануть ее? Зачем она малодушно поддалась его предложению? Неужели? Ну, конечно, и она поступила, как жадная тварь, которой мешали дети. Дмитрий Дмитриевич? Ну, что ж? И он боится этих несчастных детей. Всем они мешают, у всех стоят на дороге, все хотят столкнуть их куда – нибудь, запрятать.
В полном развернутом гневе действовала Евгения Алексеевна в эти дни. Выхлопотала себе трехдневный отпуск. Продала две бархатные гардины и старые золотые часы, послала телеграмму Игорю. И самое главное: налитыми гневом глазами глянула на телефонную трубку на столе и сказала:
– Вы не будете платить? Посмотрим!
На другое утро она подала заявление в суд. Слово "алименты " мелькало в коридорах суда.
Вечером она выехала в Умань. В ее душе теснились большие чувства: взволнованная и грустная любовь к детям, обиженная нежность к дмитрию Дмитриевичу и нестерпимая ненависть к Жукову.
У стариков Жуковых она была от поезда до поезда. Там она нашла такую раскаленную атмосферу вражды и такую тайную войну, что задерживаться нельзя было ни на один час, тем более что ее приезд очень усилил детскую сторону. После первых ошеломляющих обьятий и слез дети оставили мать и бросились на врага.
У Оли личико сделалось злым и нахмуренным, и на нем было написано только одно: беспощадность. Она входила в комнаты с большой палкой и старалсь колотить этой палкой по всему решительно: по столам и стульям, по подоконникам, она только стекло почему – то не била. Старики старались отнять у нее палку и спрятать. Потеряв оружие, Оля замахивалась ручонкой на деда, закусывала губу и шла искать другую палку, не теряя на лице выражения беспощадности. Дедушка следил за ней настороженным глазом разведчика и говорил:
– Плохих воспитали детей, сударыня! Разве это ребенок? Это моровое поветрие!
Игорь смотрит на дедушку с искренним презрением:
– Это вы моровое поветрие! Вы имеете право бить нас ремешками? Имеете право?
– Не лазьте по деревьям!
– Жаднюги! – с отвращением продолжает Игорь. – Сквалыги! Скупердяи! Он
– Кощей, а она – баба – яга!
– Игорь! Что ты говоришь! – останавливет сына мать.
– Ого! он еще и не так говорил. Скажи, как ты говорил?
– Как я говорил? Отцу они такого наговорили! – Игорь передразнил: – У нас ваши птенчики, как у Христа за пазухой. У Христа! Он сам, как Христос, ха. По десять вишен на обед! За пазухой! А что он про тебя говорил? говорил: ваша мать за отцом поплакалоа, поплакала!
В переполненном твердом вагоне, кое – как разместив вещи и детей, Евгения Алексеевна оглянулась с отчаянием, как будто только что выскочила из горящего дома. У Оли и в вагоне оставалось на лице выражение беспощадности, и она не интересовалась ни окнами, ни коровами. Игорь без конца вспоминал отдельные случаи и словечки. Евгения Алексеевна смотрела на детей, и ей хотелось плакать не то от любви, не то от горя.
Снова у Евгении Алексеевны потекли дни, наполненные активностью сердца, заботами и одиночеством. Одиночество пришло новое, независимое от людей и дел. Оно таилось в глубине души, питалось гневом и любовью. Но гнев отодвинул любовь в самый далекий угол. Без рассуждений и доказательств пришла уверенность, что Жуков преступник, человек опасный для общества и людей, самое низкое существо в природе. Досадить ему, оскорбить, убить, мучить могло сделаться мечтой ее жизни.
И поэтому с таким жестким злорадством она выслушала его голос в телефонной трубке после постановления суда, присудившего Жукову уплату алиментов по двести пятьдесят рублей в месяц:
– Я чего угодно мог ожидать от вас, но такой гадости не ожидал …
– Угу!
– Что? Вы обыкновенная жадная баба, для которой благородство непонятная вещь.
– Как вы сказали? Благородство?
– Да, благородство. Я оставил вам полную квартиру добра, библиотеку, картины, вещи …
– Это вы из трусости оставили, из подлости, потому что вы – червяк …
– А теперь вы позорите мое имя, мою семью …
Силы изменили Евгении Алексеевне. Она изо всей силы взяла трубку обеими руками, как будто это было горло Жукова, потряс трубкой и хрипло закричала в нее:
– Мелкая тварь, разве у тебя может быть семья?
Она произносила бранные слова, и они ее не удовлетворяли, а других, более оскорбительных, она не находила. Для нее самой становилась невыносимой эта одинокая ненависть. Нужно было о ней кому – то рассказывать усиливая краски, вызывать у людей такую же ненависть, добиться того, чтобы люди называли Жукова мерзавцем, червяком. Хотелось, чтобы люди презирали Жукова и выражали это презрение с такой силой, как она. Но ей некого было привлечь в соучастники своей злобы, и она удивленно раздумывала: почему люди не видят всей низости Жукова, почему разговаривают с ним, работают, шутят, подают ему руку.
Но люди не видели отвратительной сущности Жукова и не поступали с ним так, как хотелось Евгении Алексеевне. Только дети видели всю глубину ее горя и раздражения, и с детьми она давно перестала стесняться. Очень часто вспоминала при них о муже, выражала презрительные мысли, произносила оскорбительные слова. С особым торжеством она сообщила им о постановлении суда:
– Ваш милый папенька воображает, что мне нужна его милостыня – двести рублей! Он забыл, что живет в Советском государстве. Будет платить по суду, а не заплатит, в тюрьме насидится!
Дети выслушивали такие слова молча. Оля при этом хмурилась и сердито задумывалась. Игорь посматривал иронически.
В характере детей после поездки к дедушке произошли изменения. Евгения Алексеевна видела их, но у нее не находилось свободной души, чтобы задуматься над этим. Она останавливала внимание на том или ином детском проявлении, но в ту же минуту на нее стремительно набегали новые заботы и приступы гнева.
У Игоря изменилось даже выражение лица. Раньше на нем всегда была разлита простая и доверчивая ясность, украшенная спокойной и умной бодростью карих глаз. Теперь на этом лице все чаще и чаще стало появляться выражение хитроватой подозрительности и осуждающей насмешки. Он научился посматривать вкось, прищурив глаза, его губы умели теперь неуловимо змеиться, как будто они надолго заряжены были презрением.
У соседей была вечеринка, – конечно, обычное семейное веселье, какое может быть у каждого. Вечером из их квартиыр доносятся звуки патефона и шарканье ног по полу – танцуют. Игорь лежит уже в постели. Он налаживает свою высокомерную и всепонимающужю гримасу и говорит:
– Накрали советских денег, а теперь танцуют!
мать удивлена:
– Откуда ты знаешь, что они накрали?
– Конечно, накрали, – с пренебрежительной уверенностью говорит Игорь, а что им стоит накрасть? Коротков, знаешь, где служит? Он магазином заведует. Взял и накрал.
– Как тебе не стыдно, Игорь, сочинять такие сплетни? Как тебе не стыдно?
– Им не стыдно красть, а чего мне будет стыдно? – так же уверенно говорит Игорь и смотрит на мать с таким выражением, как будто знает, что и она что – то "накрала ", ему только не хочется говорить.
Глубокой осенью у Евгении Алексеевны остановилась приехавшая в Москву на несколько дней сестра Надежда Алексеевна Соколова. Она была гораздо старше Евгении и массивнее ее. От нее отдавало тем приятным и убедительным покоем, какой бывает у счастливых, многодетных матерей. Евгения Алексеевна обрадовалась ей и с жаром посвятила во все подробности своей затянувшейся катастрофы. Разговаривали они больше в спальне наедине, но иногда за обедом Евгения Алексеевна не могла удержаться. Отвечая на ее сетования, Надежда как – то сказала:
– Да ты брось нудьбой заниматься! Чего ты ноешь? Выходи замуж второй раз! На них смотришь? На Игоря? Да Игорю мужчина нужнее, чем тебе. Что он у тебя растет в бабской компании? Не кривись, Игорь, – смотри, какой деспотический сын! Он хочет, чтобы мать только и знала, что за ним ходить. Выходи. Ихний брат к чужим детям лучше относится, че мы. Они шире …
Игорь ничего не сказал на это, только пристально рассматривал тетку немигающими глазами. Но когда Надежда уехала, Игорь не пожалел ее:
– Ездят тут разные … Жила у нас пять дней, все даром, конечно, для нее выгода. На чужой счет … еще бы!
– Игорь, меня начинают раздражать твои разговоры!
– Конечно, тебя раздражают! Она тебе наговорила, наговорила, про мужчин разных! Выходи замуж, выходи замуж, так ты и рада!
– Игорь, перестань!
Евгения Алексеевна крикнула это громко и раздраженно, но Игорь не испугался и не смутился. По его губам пробежала эта самая змейка, а глаза смотрели понимающие и недобрые.
О характере Игоря доходили плохие слухи и из школы. Потом Евгению Алексеевну пригласил директор.
– Скажите, откуда у вашего мальчика такие настроения? Я не допускаю мысли, что это ваше влияние.
– А что такое?
– Да нехорошо, очень нехорошо. Об учителях он не говорит иначе, как с осуждением. Учительнице сказал в глаза: вы такая вредная, потому что жалованье за это получаете! И вообще в классе он составляет ядро … ну … сопротивления.
Директор при Евгении Алексеевне вызвал Игоря и сказал ему:
– Игорь, вот при матери дай обещание, что ты одумаешься.
Игорь быстро глянул на мать и нагло скривил рот. переступил с ноги на ногу и отвернулся со скучающим видом.
– Ну, что же ты молчишь?
Игорь посмотрел вниз и снова отвернулся.
– Ничего не скажешь?
Игорь поперхнулся смехом – так неожиданно смех набежал на него, но в первый же момент остановил смех и сказал рассеянно:
– Ничего не скажу.
Директор еще несколько секунд смотрел на Игоря и отпустил его:
– Ну, иди.
Мать возвратилась домой испуганная. Перед этой мальчишеской злобностью она стояла в полной беспомощности. В ее душе давно все было разбросано в беспорядке, как в неубранной спальне. А у Игоря начинала проглядывать цельная личность, и эту цельность ни понять, ни даже представить Евгения Алексеевна не умела.
Жизнь ее все больше и больше тонула в раздражающих конфликтах. На службе произошло несколько конфликтов, виновата в них была главным образом ее нервность. Алименты от Жукова поступали неаккуратно, нужно было писать на него жалобы. Жуков уже не звонил ей, но о его жизни и делах доходили отзвуки. У новой жены его родился ребенок, и Жуков поэтому возбудил дело об уменьшении суммы алиментов.
Весной он на улице встретил Игоря, усадил в машину, катал по Ленинградскому шоссе, а на прощание подарил ему свой ножик, состоящий из одиннадцати предметов. Игорь возвратился с прогулки в восторженном состоянии, размахивал руками и все рассказывал о новых местах, папиных шутках и папиной машине. Ножик он привязал на шнурок к карману брюк, целый день раскрывал и закрывал его, а вечером достал где – то прутик, долго обстургивал его, насорил во всех комнатах и, наконец, обрезал палец, но никому не сказал об этом и полчаса обмывал палец в умывальнике. Евгения Алексеевна увидела кровь, вскрикнула:
– Ах ты, господи, Игорь, что ты делаешь? Брось свой гадкий нож!
Игорь обернулся к ней озлобленный:
– Ты имеешь право говорить "гадкий нож "? Ты имеешь право? Ты мне его не подарила! А теперь "гадкий нож "! Потому что папка подарил! Так тебе жалко?
Евгения Алексеевна плакала в одиночку, потому что и дома не от кого было ожидать сочувствия. Оля не воевала с матерью и не дерзила ей, но она перестала повиноваться матери, и это выходило у нее замечательно, без оглядки и страха. Целыми днями она пропадала то во дворе, то у соседей, возвращалась домой измазанная, никогда ни о чем не рассказывала и не отзывалась на домашние события. Иногда она останавливалась против матери, закусив нижнюю губу, смотрела на нее сурово и непонятно и так же бесмысленно поворачивалась и уходила. Запрещений матери она никогда не дослушивала до конца – над ней не было никакой власти. Даже в те минуты, когда мать меняла Оле белье или платье, Оля смотрела в сторону и думала о своем.
Наступали тяжелые дни, полные отчаяния и растерянности. Не такое уже и давнее время счастья перестало даже мелькать в воспоминаниях, да и что хорошего могла принести память, если в памяти нельзя было обойтись без Жукова.
Весной Евгения Алексеевна начала подумывать о смерти. Она еще не вполне ясно представляла, что может произойти, но смерть перестала быть страшной.
От Дмитрия Дмитриевича изредка приходили письма, нежные и уклончивые в одно время. В апреле он приехал снова в командировку, задержал ее руку в своей, и взгляд его не то просил о прощении, не то говорил о любви. Из треста они вышли вместе. Она ускорила шаг, как будто надеялась, что он не догонит ее. Он взял ее за локоть и сказал суровым, серьезным голосом:
– Евгения Алексеевна, нельзя же так.
– А как можно? – она остановилась на улице и посмотрела в его глаза. Он ответил ей глубоким взглядом серых глаз, но ничего не сказал. Поднял шляпу и свернул в переулок.